Бах и мы
Такое крещендо отлично подошло бы для завершения какого-нибудь интеллектуального фильма: широкое поле, огромный круг жёлтого солнца висит над горизонтом, и, по извилистой дороге, навстречу солнцу гордо и смело шагает человек. Солнце восходит, или заходит, - не важно, оно здесь присутствует зримо и ощутимо, главным действующим лицом. Человек этот – мужчина, или женщина. Если мужчина, - то непременно в длинном, просторном, распахнутом плаще, худой и высокий. Если женщина, - то растрёпанная. Длинные волосы собраны сзади в пучок, некоторые пряди непослушно выбились. Ветер играет ее волосами. А фоном всему - музыка Баха: Шестая часть Рождественской Оратории, вернее, ее начало, когда все вместе, в торжественном и грациозном волнении: и сияющие звонкие трубы, и лютня с высоким грифом, и квартет альт и сопрано (обе в длинных платьях с кринолином, и шарфики тех же глубоких тонов на голых плечах), бас и тенор, скрипки непременно, и хор всем разноголосьем…
И чтобы все это разом звучало тревожно и высоко, радостно и возвышенно, восхваляя рождение человека, его путь, и одиночество, сопровождая его уход триумфом бесконечности жизни.
Об этом я думала, возвращаясь с концерта.
Пятница, тринадцатое декабря. Как раз то время, когда густая и влажная темень овладевает пространством слишком рано, не дав серому, капризному дню разгуляться во всей красе. И собачники выводят на прогулку своих питомцев в болоньевых костюмчиках, с мигающими огоньками на ошейниках, чтобы не потерялись во тьме, и, чтобы видели проносящиеся по пешеходным дорожкам вечно спешащие велосипедисты с беспокойным светом фонариков. Темнота порождает свет. И чем мрачнее вокруг, тем сильнее желание света.
Наверно, потому и задуман нынешний праздник Святой Лючии, когда девушки в длинных белых рубахах, с распущенными волосами медленно выходят одна за другой, сложив ладошки домиком. Впереди избранница с короной горящих свечей на голове. И поют тонкими голосами итальянскую народную песню.
Все это сопровождается распродажей закрученных восьмеркой булочек с шафраном и изюмом, воткнутым в виде глазков. Они так и называются «Люси-кэт», кошачьи глазки.
Но булочки едят рано утром, а к вечеру традиция празднования плавно перетекает в массовое поедание селедки под соусом, ветчины с горчицей, и круглых котлеток из мясного фарша. И тут уж наперебой большие и малые рестораны с самыми выгодными предложениями рождественских столов. И хоть стоит это удовольствие не дешево, работодатели стараются наградить своих сотрудников коллективным походом к такому столу. И начинают задолго до Рождества, чтобы все успели.
По мокрому каменному тротуару прокатился дикий хохот. Вслед за ним, навстречу нам вывалились неопределенного возраста «ягодки»-блондинки. У некоторых заплетались и подкашивались ноги, и закадычные подруги волокли их под руки, отставив свободную руку с тлеющей сигаретой.
Предчувствие праздника бодрит и веселит. Можно сказать, для многих предчувствие еще желаннее, чем сам этот праздник, словно подводящий итог уходящему году, с обилием питья, еды, и завернутых в хрустящую бумагу бесполезных подарков. Магазины предусмотрительно объявляют о возможности их обмена, и даже возврата, при наличии чека, разумеется.
Светящаяся витрина киоска тоже принимает посильное участие в вечерней иллюминации, выпячивая в лицо прохожим прилепленные к стеклу титульные страницы свежих газет, на которых гигантскими буквами пестрят заголовки важнейших событий.
«Савка Бесик, 34 года, обворовывал старых людей». Надо полагать теперь он в ожидании своей участи.
«Савка и Гришка делали дуду…ду-ду-ду-ду…ду-ду-ду-ду…»
Детские пальцы несмело перебирают клавиши. Сначала эта простенькая песенка, а потом Токката и Фуга Баха. Душная комната заполнена желтым светом: от круглого оранжевого абажура под потолком, или от бежевых с мелкими цветочками обоев на стенах, или от желтой вязанной кофты, обтягивающей тонкую талию молодой учительницы. Сидя на стуле около старого пианино, она громко стучит ладонью о крышку инструмента, отбивая такт: «И раз, и два, и три…»
- Играй ровно! Не вешай пальцы!
Пышные каштановые волосы вздрагивают крупными волнами каждый раз, когда она нервно дергает головой, и кричит на меня строгим, надтреснутым голосом. Ей, конечно, и своих проблем хватает, а тут еще такие вот ученички с «повисшими пальцами».
- Опять дома не занималась! Не выучила!
И правда не занималась. Играю с листа, плохо играю.
Она резко встает, и захлопывает ноты.
- На сегодня хватит! Иди дома учи!
Тяжелый портфель с большой нотной тетрадью оттягивает руку. Спускаюсь по старым деревянным ступеням музыкальной школы номер два прямо в палисадник, засаженный по краям узкой дорожки крупноголовыми осенними цветами.
Знакомые дети на улице играют в прятки.
- Выйдешь?
- Нет! Музыку учить надо.
Я отлично знаю, что родители меня ругать не будут, но крикливая птица скандалов опять замечется по дому, ударяясь о стены и потолок, о звонкие стекла окон. Это неподдающаяся мне правда жизни, в которой нет места детским переживаниям. Это назначенная душе среда выживания, чтобы вырваться, и стояться вовне.
Как я тогда ненавидела этого Баха вместе с Токкатой и Фугой. И учительницу злую. И нестройное пианино, на котором надо по памяти играть гаммы. Тон, тон, полутон, два тона, полутон, три тона…
Пока не ощутила необходимость слушать, впитывая и сопереживая этой высокой, принадлежащей Вечности музыке. И готова щедро платить, не задумываясь, лишь бы только соприкоснуться магии звуков.
Впрочем, плачу, конечно, не я. Тут появляется мой друг, хотя, правильнее сказать, он все время рядом, просто немногословен, будучи от природы очень добрым и тактичным. Он и есть доказательство назначенного Богом, или судьбой человека. И все то время, пока я отчаянно сражалась за правду, взлетала и падала, разбивала себе сердце, и становилась ничем, чтобы воскреснуть, возникнуть, найти, и встретится, он упорно и последовательно изучал русский язык, сначала факультативно, а потом и в университете, и преуспел до преподавательской должности. Должно же было ему распознать загадку русской души. Вряд ли разгадал. Но это не важно. Главное - случилось все, что обещано. Теперь мы вместе слушаем Баха. Играю не я. Играют для нас. Бах тот же. Я другая.
За всем этим выстраивается нечто существенное - правильное понимание намеченной линии, и не в результате старательного поиска, а вопреки всему.
И все, что случилось со мной в промежутке, за эти годы - есть тот путь, который ведет к постижению Высшего.
Аплодисменты стихли. Дирижер, слегка поклонившись, повернулся к оркестру, и вздернул руки: «Приготовиться!»
Первая скрипка на привычном месте, слева от меня. Пострижен как всегда аккуратно, и черные лаковые ботинки блестят в публику, только отяжелел, и состарился. Вторая виолончель тоже сдал: полысел, лицо круглое, а был как мальчишка. Я ведь их уже лет десять наблюдаю. По абонементу. Они в оркестре, на сцене. Я в зале, в девятом ряду. Так вот и менялись у меня на глазах, как в кино. Это участь публичных людей: жить на виду у всех, а хуже – стариться принародно.
И надо обладать твердостью характера, чтобы сохранить себя. Или, наоборот, плюнуть на все, не обращать внимания.
До тех пор, пока не наступит Твой Час: какой-нибудь бенефис, когда надо будет выти в центр сцены, явить себя взыскательной публике, и руки распахнуть в невидимом объятии. Тогда-то и обнаруживается, что прежний наряд уже не налезет, трещит по швам, и фигура ужасная, и волосы плохо подстрижены, тут и там седина. Но публика восхищена, хлопают, значит все нормально, значит можно и так. Все отлично!
Только кто-то привередливый зорко следит, все видит со своего места, и огорчается, примеряя на себя увиденное.
Надо бы суметь вовремя уйти со сцены. На пике карьеры, на взлете, чтобы запомнили звездой, а не плюшкой «Люси-кэт», во всех применительно смыслах.
Но оперных певцов это не касается. Им важно поддерживать дыхание, - чем корпус массивнее, тем сильнее звучит. Против этого устоять трудно.
Грушеподобный молодой солист со сросшимися у носа бровями, образующими ломаную линию в виде буквы М, в черном фраке и мягких кожаных туфлях тихо выходит, и становится сбоку от дирижера. Рука чуть согнута в локте, высоко держит перед собой распахнутую папку. Старательно исполнив арию, удаляется, чуть пригнувшись, тихо ступая, с легкой блуждающей улыбочкой себе под нос. Проделывает он все это с видом официанта, снующего в предвкушении чаевых. Подал заказанное блюдо, любезно кивнул «Пожалуйста!», и сразу прочь, чтобы не мешать званым гостям получать наслаждение. Некая смесь холуйства с примесью самолюбования.
Не подходящее, по-моему, музыке Баха. Представим себе суровый восемнадцатый век, композитор в расцвете творческих сил, костел, орган… И вдруг этот персонаж на сцене.
Но Бах про него не думал. И про Савку с говорящей фамилией не знал. И про учительницу нервную. И про женщин веселеньких тоже. Впрочем, может ему и приходилось встречать в Лейпцигских пивных хохотушек, наверняка даже, ведь мало что изменилось в предвкушении праздника, люди есть люди.
Это ведь он – гений. И он просто делал свое дело.
А мы жили, и развивались каждый по-своему, чтобы сегодня встретиться в этой точке времени.
Вот как.
Встретиться, и понять, почему все это было.
Бах писал бессмертную музыку. Первая скрипка и вторая виолончель исполняли, изменяясь на сцене. Солист выходил во фраке с открытой папкой «Кушать подано-с!».
Я проделывала путь от ненависти к любви, наполняя пустоту плотью духовности. А Савка с Гришкой, бросив свою дуду, пошли кто куда. Савка обманывал местных стариков, чтобы быть отмеченным на первой полосе центральной газеты в светящейся витрине киоска, в центре предпраздничного города.
И вот, наконец, мы встретились.
Бах и мы.
И чтобы все это разом звучало тревожно и высоко, радостно и возвышенно, восхваляя рождение человека, его путь, и одиночество, сопровождая его уход триумфом бесконечности жизни.
Об этом я думала, возвращаясь с концерта.
Пятница, тринадцатое декабря. Как раз то время, когда густая и влажная темень овладевает пространством слишком рано, не дав серому, капризному дню разгуляться во всей красе. И собачники выводят на прогулку своих питомцев в болоньевых костюмчиках, с мигающими огоньками на ошейниках, чтобы не потерялись во тьме, и, чтобы видели проносящиеся по пешеходным дорожкам вечно спешащие велосипедисты с беспокойным светом фонариков. Темнота порождает свет. И чем мрачнее вокруг, тем сильнее желание света.
Наверно, потому и задуман нынешний праздник Святой Лючии, когда девушки в длинных белых рубахах, с распущенными волосами медленно выходят одна за другой, сложив ладошки домиком. Впереди избранница с короной горящих свечей на голове. И поют тонкими голосами итальянскую народную песню.
Все это сопровождается распродажей закрученных восьмеркой булочек с шафраном и изюмом, воткнутым в виде глазков. Они так и называются «Люси-кэт», кошачьи глазки.
Но булочки едят рано утром, а к вечеру традиция празднования плавно перетекает в массовое поедание селедки под соусом, ветчины с горчицей, и круглых котлеток из мясного фарша. И тут уж наперебой большие и малые рестораны с самыми выгодными предложениями рождественских столов. И хоть стоит это удовольствие не дешево, работодатели стараются наградить своих сотрудников коллективным походом к такому столу. И начинают задолго до Рождества, чтобы все успели.
По мокрому каменному тротуару прокатился дикий хохот. Вслед за ним, навстречу нам вывалились неопределенного возраста «ягодки»-блондинки. У некоторых заплетались и подкашивались ноги, и закадычные подруги волокли их под руки, отставив свободную руку с тлеющей сигаретой.
Предчувствие праздника бодрит и веселит. Можно сказать, для многих предчувствие еще желаннее, чем сам этот праздник, словно подводящий итог уходящему году, с обилием питья, еды, и завернутых в хрустящую бумагу бесполезных подарков. Магазины предусмотрительно объявляют о возможности их обмена, и даже возврата, при наличии чека, разумеется.
Светящаяся витрина киоска тоже принимает посильное участие в вечерней иллюминации, выпячивая в лицо прохожим прилепленные к стеклу титульные страницы свежих газет, на которых гигантскими буквами пестрят заголовки важнейших событий.
«Савка Бесик, 34 года, обворовывал старых людей». Надо полагать теперь он в ожидании своей участи.
«Савка и Гришка делали дуду…ду-ду-ду-ду…ду-ду-ду-ду…»
Детские пальцы несмело перебирают клавиши. Сначала эта простенькая песенка, а потом Токката и Фуга Баха. Душная комната заполнена желтым светом: от круглого оранжевого абажура под потолком, или от бежевых с мелкими цветочками обоев на стенах, или от желтой вязанной кофты, обтягивающей тонкую талию молодой учительницы. Сидя на стуле около старого пианино, она громко стучит ладонью о крышку инструмента, отбивая такт: «И раз, и два, и три…»
- Играй ровно! Не вешай пальцы!
Пышные каштановые волосы вздрагивают крупными волнами каждый раз, когда она нервно дергает головой, и кричит на меня строгим, надтреснутым голосом. Ей, конечно, и своих проблем хватает, а тут еще такие вот ученички с «повисшими пальцами».
- Опять дома не занималась! Не выучила!
И правда не занималась. Играю с листа, плохо играю.
Она резко встает, и захлопывает ноты.
- На сегодня хватит! Иди дома учи!
Тяжелый портфель с большой нотной тетрадью оттягивает руку. Спускаюсь по старым деревянным ступеням музыкальной школы номер два прямо в палисадник, засаженный по краям узкой дорожки крупноголовыми осенними цветами.
Знакомые дети на улице играют в прятки.
- Выйдешь?
- Нет! Музыку учить надо.
Я отлично знаю, что родители меня ругать не будут, но крикливая птица скандалов опять замечется по дому, ударяясь о стены и потолок, о звонкие стекла окон. Это неподдающаяся мне правда жизни, в которой нет места детским переживаниям. Это назначенная душе среда выживания, чтобы вырваться, и стояться вовне.
Как я тогда ненавидела этого Баха вместе с Токкатой и Фугой. И учительницу злую. И нестройное пианино, на котором надо по памяти играть гаммы. Тон, тон, полутон, два тона, полутон, три тона…
Пока не ощутила необходимость слушать, впитывая и сопереживая этой высокой, принадлежащей Вечности музыке. И готова щедро платить, не задумываясь, лишь бы только соприкоснуться магии звуков.
Впрочем, плачу, конечно, не я. Тут появляется мой друг, хотя, правильнее сказать, он все время рядом, просто немногословен, будучи от природы очень добрым и тактичным. Он и есть доказательство назначенного Богом, или судьбой человека. И все то время, пока я отчаянно сражалась за правду, взлетала и падала, разбивала себе сердце, и становилась ничем, чтобы воскреснуть, возникнуть, найти, и встретится, он упорно и последовательно изучал русский язык, сначала факультативно, а потом и в университете, и преуспел до преподавательской должности. Должно же было ему распознать загадку русской души. Вряд ли разгадал. Но это не важно. Главное - случилось все, что обещано. Теперь мы вместе слушаем Баха. Играю не я. Играют для нас. Бах тот же. Я другая.
За всем этим выстраивается нечто существенное - правильное понимание намеченной линии, и не в результате старательного поиска, а вопреки всему.
И все, что случилось со мной в промежутке, за эти годы - есть тот путь, который ведет к постижению Высшего.
Аплодисменты стихли. Дирижер, слегка поклонившись, повернулся к оркестру, и вздернул руки: «Приготовиться!»
Первая скрипка на привычном месте, слева от меня. Пострижен как всегда аккуратно, и черные лаковые ботинки блестят в публику, только отяжелел, и состарился. Вторая виолончель тоже сдал: полысел, лицо круглое, а был как мальчишка. Я ведь их уже лет десять наблюдаю. По абонементу. Они в оркестре, на сцене. Я в зале, в девятом ряду. Так вот и менялись у меня на глазах, как в кино. Это участь публичных людей: жить на виду у всех, а хуже – стариться принародно.
И надо обладать твердостью характера, чтобы сохранить себя. Или, наоборот, плюнуть на все, не обращать внимания.
До тех пор, пока не наступит Твой Час: какой-нибудь бенефис, когда надо будет выти в центр сцены, явить себя взыскательной публике, и руки распахнуть в невидимом объятии. Тогда-то и обнаруживается, что прежний наряд уже не налезет, трещит по швам, и фигура ужасная, и волосы плохо подстрижены, тут и там седина. Но публика восхищена, хлопают, значит все нормально, значит можно и так. Все отлично!
Только кто-то привередливый зорко следит, все видит со своего места, и огорчается, примеряя на себя увиденное.
Надо бы суметь вовремя уйти со сцены. На пике карьеры, на взлете, чтобы запомнили звездой, а не плюшкой «Люси-кэт», во всех применительно смыслах.
Но оперных певцов это не касается. Им важно поддерживать дыхание, - чем корпус массивнее, тем сильнее звучит. Против этого устоять трудно.
Грушеподобный молодой солист со сросшимися у носа бровями, образующими ломаную линию в виде буквы М, в черном фраке и мягких кожаных туфлях тихо выходит, и становится сбоку от дирижера. Рука чуть согнута в локте, высоко держит перед собой распахнутую папку. Старательно исполнив арию, удаляется, чуть пригнувшись, тихо ступая, с легкой блуждающей улыбочкой себе под нос. Проделывает он все это с видом официанта, снующего в предвкушении чаевых. Подал заказанное блюдо, любезно кивнул «Пожалуйста!», и сразу прочь, чтобы не мешать званым гостям получать наслаждение. Некая смесь холуйства с примесью самолюбования.
Не подходящее, по-моему, музыке Баха. Представим себе суровый восемнадцатый век, композитор в расцвете творческих сил, костел, орган… И вдруг этот персонаж на сцене.
Но Бах про него не думал. И про Савку с говорящей фамилией не знал. И про учительницу нервную. И про женщин веселеньких тоже. Впрочем, может ему и приходилось встречать в Лейпцигских пивных хохотушек, наверняка даже, ведь мало что изменилось в предвкушении праздника, люди есть люди.
Это ведь он – гений. И он просто делал свое дело.
А мы жили, и развивались каждый по-своему, чтобы сегодня встретиться в этой точке времени.
Вот как.
Встретиться, и понять, почему все это было.
Бах писал бессмертную музыку. Первая скрипка и вторая виолончель исполняли, изменяясь на сцене. Солист выходил во фраке с открытой папкой «Кушать подано-с!».
Я проделывала путь от ненависти к любви, наполняя пустоту плотью духовности. А Савка с Гришкой, бросив свою дуду, пошли кто куда. Савка обманывал местных стариков, чтобы быть отмеченным на первой полосе центральной газеты в светящейся витрине киоска, в центре предпраздничного города.
И вот, наконец, мы встретились.
Бах и мы.